Наслаждение видимое, наигранное. Маленькую девочку Полю, признаться честно, уже тошнит от сахарных тутовых ягод. Но внизу стоит толстый неуклюжий большой Витька, друг и сосед, не умеющий лазать по деревьям. Ему нельзя, потому он и не умеет. У него лёгкие, аппендицит недавно вырезали, и двоюродный брат не так давно умер от лейкемии. Из-за последнего обстоятельства Витьке ещё и нельзя загорать. Даже в такую жару, расслаивающую пространство в растрёпанную прибоем медузу, на Витьке длинные штаны, застёгнутая рубаха с рукавами и панамка пенсионерского фасона. Он бел, рыхл, и ему можно гулять только по Сиротскому переулку. Он дико завидует Поле, и если чего и вожделеет в этот миг, то лишь полного бидона шелковицы, висящего рядом с подружкой. Никак не её поцарапанных мосластых голых ног, не искусанных комарами коричневых тощих рук, не выбеленных Чёрным морем и ярким солнцем льняных локонов и уж тем более не её пухлой детской половой губы, выбившейся из-под широченных белых трусов самого целомудренного фасона в порыве азартного сбора пупырчатого, недосягаемого для него, Витьки, десерта. Всё, что остается ему, – подбирать в пыли расквашенное в фиолетовую кровь, падающее оттуда, с недосягаемых двухметровых зелёных небес, нечто, бывшее прежде фигурным тугим маленьким чудом.
– Сладкая, – блаженно шепчет он сам себе, облизывая липкий фиолетовый пальчик, и в такие моменты в нём парадоксальным образом уже угадывается будущий большой и серьёзный мужчина Виктор Михайлович. – Поля! Ну, скоро уже? – тут же меняя тональность, совсем не по-мужски ноет маленький глупый Витька, задрав голову.
– Щас! Я ещё не наелась! – кричит ему сверху Поля.
– Слазь! Пойдём в шалаш и поедим вместе! – попрошайничает Витька.
– Бидон уже полный, а тут ещё много! – вредничает Поля.
– Пошли! Меня Буся заругает, что я из переулка ушёл! – сердится Витька.
– Не заругает. Скажу, что это я тебя подговорила, – свысока отмахивается Поля.
Её обожает весь переулок, и Витькина грозная прабабка Буся скармливает первый стакан садовой земляники с грядок совсем не Витьке, а ей, Поле. «Может, потому, что у Витьки ещё и аллергия, – думает Поля, – от которой он сам становится похож на огромную землянику, если Буся скормит ему хоть одну ягодку? Правда, злая аллергия не трогает Витьку, если мама и папа не знают, что он ест ягоды из моего стакана. Это какая-то папина и мамина аллергия. Она кидается на моего болезного толстячка только по их команде «фас!», а когда они не видят – ленится и не нападает на Витьку. Чего на него нападать? Он безобиднее божьей коровки». Даже старик Пустобрех, гроза собственных детей и внуков, никогда не отказывает Поле, если ей войдёт в голову блажь идти за мидиями в пять утра.
– Айда! Не ори! Всю улицу перебудишь! – нахмурив брови, громко говорит старик Пустобрех и, прихватив бутербродов с «биточками» из кильки, пару розовых помидоров, называемых им загадочно и красиво – «микадо», и крупную «каменную» соль в крохотном газетном кулёчке, берёт в свою заскорузлую пенсионным огородничеством руку крохотную Полину ладошку, и они величественно шествуют по улице Долгой туда, вниз, к свежему утреннему почти пустынному морю.
– Старик, девочка и море, – ехидно хрюкает себе под нос пенсионер. – Понаделали мне кучу велосипедистов, метёлки. Нет, чтобы хоть у одной мужик бракоделом оказался, – строго говорит он пирамидальным тополям непонятные Поле фразы.
– Так они ж все время с нами просятся! – как бы равнодушно замечает Поля в нежное девственное утро, ещё не познанное тяжким южным потным зноем.
Её давно интересует разношерстная голосистая компания родных и двоюродных «велосипедистов», сыновей многочисленных, обожаемых суровым Пустобрехом дочерей. Но мальчишки уже старые – самому младшему семь лет – и относятся к Поле с покровительственным пренебрежением и затаенной ревностью к деду, такому ласковому с ней, чужой девочкой, и такому равнодушному с ними, родными внуками. Ах, как бы она хотела проехаться на раме настоящего взрослого велосипеда у настоящего взрослого тринадцатилетнего Макса в невероятную неведомую даль, полную ничьих абрикосов – до самой улицы Костанди.
– Много ты понимаешь, сикилявка! Просятся… Ты не просись. Ты встань и иди! Ты же вот встаешь и идёшь? – риторически вопрошает старик Пустобрех у старого каштана.
– Встаю и иду, – утвердительно кивает Поля нежному утру.
– Нет в тебе женской мудрости, и никогда не будет, – вдруг весело прищуривается старик Пустобрех прямо в Полю и щёлкает её по веснушчатому носу. – Всего-то делов – проснуться в семь утра, а не в пять, и твоя Костанди у тебя в кармане вместе с Максом и абрикосами.
– У меня нет карманов, – неизменно щёлкает в ответ Поля резинкой от трусов. – И как я могу встать в какие-то семь, если мне хочется сейчас, когда ещё нет волн, медуз и людей.
– Вот об этом я и говорю. Наплачешься ещё, – вздыхает старик Пустобрех в юную акацию. Поля тоже на всякий случай вздыхает, чтобы угодить своему другу, а не потому, что грустно. По правде говоря, она не понимает, чему тут вздыхать и почему для того, чтобы получить Костанди, Макса и абрикосы, надо отказываться от моря без волн, медуз и людей. В её, Полином, дне всё это вполне совмещается. Это и много чего другого. И дело вовсе не в расстановке фигур на поле, и не в тактике, и не в стратегии – папа недавно научил её играть в шахматы, – а в том, что вот он, огромный, прекрасный, воздушный и хрустящий, как киевский торт, что недавно привезла тётя Оля, – мир. Бери его, ешь его до отвала, всем хватит. Главное – не опоздать к чаю за круглым столом, когда собирается вся семья, а частенько и соседи, и можно услышать столько интересного, что дух захватывает. Хорошо, что никто не замечает захваченный дух, кроме разве что деда или Пустобреха, но ни тот ни другой не выдадут никому, кроме деревьев. А те умеют хранить тайны, хотя и не знают мудрёных слов «стратегия», «тактика» и тем более словосочетания «расстановка фигур».